Не судимы будете

Когда я умер, ангелы в штатском зачитали мне мои права и поволокли в Чистилище. По прибытии я сразу отказался от полагающегося мне одного спиритического сеанса с Землёй и от предложенного мне Небесной Канцелярией официального защитника в лице Иисуса Христа, заявив, что сам буду представлять свои интересы на Страшном Суде. Зато я воспользовался правом не отвечать до Суда на вопросы следственной комиссии и позволил машине Вселенского Правосудия вертеться самостоятельно, что оградило меня от ненужной суеты и дало массу времени в спокойной обстановке обдумать своё положение.

Христианином я никогда не был. По правде говоря, мне было глубоко безразлично, есть ли Бог на Небе, жизнь на Марсе и деньги на моём текущем счёте, но сдаваться без боя я не собирался, так как мне были равно противны оба из предложенных мне зол, одно из которых по странной иронии судьбы именовалось Добром. Как ни странно, меня не привлекала ни перспектива быть брошенным в озеро серное и огненное, ни необходимость до скончания своих, ныне бесконечных, дней бесцельно распевать псалмы Богу, в которого я не то чтобы не верил, но и доверять ему причины не видел. Кроме того, получив пацифистское воспитание в хипповских коммунах и райвоенкомате, где я настойчиво доказывал своё якобы джайнистское и потому совершенно миролюбивое вероисповедание, я был совершенно не настроен на участие в Армагеддонской кампании ни на одной из сторон и собирался избежать призыва по любой причине, будь то гангрена крыльев, рак хвоста, шизофрения или идеологическое несоответствие. Всё это неопровержимо свидетельствовало, что пускать дело на самотёк и оставаться в безликом потоке прочих подследственных мне противопоказано: в нужный момент я взял инициативу на себя и востребовал у высшей инстанции открытого слушания в присутствии прессы и вынесения решения по моему делу присяжными заседателями.

Разумеется, мне было отказано по обоим прошениям, но своими претензиями я добился того, что Всевидящее Око на некоторое время отвлеклось от своих насущных дел и остановилось на моей нескромной персоне, после чего меня незамедлительно перевели в карцер. Так было положено скандальное начало моего процесса, чего я, в принципе, и добивался.

В качестве назидания грешникам, к коим меня, без сомнения, здесь причисляли, стена карцера была украшена плакатом с отпечатанными на нём Десятью Заповедями, дабы я имел спасительную возможность насладиться муками совести и радостью раскаянья. Ни то, ни другое меня, к счастью, не беспокоило, однако вопрос о том, в чём меня могут обвинить, представлял для меня серьёзный познавательный интерес.

По первой статье, если следовать букве Закона, я был, пожалуй, чист на все сто: «других богов» у меня не было. Увы, с духом Закона всё было не так гладко, как с буквой, ибо не было у меня и «того самого» Бога, который настаивал на выполнении этой и последующих заповедей.

Статья вторая уже вызывала серьёзные опасения относительно моей непорочности. С одной стороны, кумира у меня вроде бы и не было, хотя мне нравились и Битлы, и БГ, и много кто ещё, и уж, несомненно, поклоняться и служить им у меня не было ни малейшего желания; с другой же — настораживали слова о том, что не следовало делать «никакого изображения» того, что на небе, на земле или в воде, ибо это не слишком сочеталось с одним из моих многочисленных хобби, коим, как ни странно, являлось как раз таки изобразительное искусство.

Плохо было и с третьей заповедью. Конечно, я до сих пор не слишком уверен в том, какое из имён является настоящим именем Бога, да и слово «напрасно» оставляло пространство для самых различных толкований, однако приходилось поминать мне и Саваофа, и Аллаха, и Одина с Осирисом, а слова «О Боже!» и «О Господи!» были для меня столь же привычными, как «привет» и «пока», так что рассчитывать на презумпцию невиновности здесь не приходилось.

В Седьмой день недели, к счастью, я привык отдыхать, однако почему-то он всегда назывался воскресеньем, а не Субботой, так что и здесь было место для сомнения. Впрочем, субботу я считал обычно вторым выходным в неделе, да и в другие дни особенно не напрягался, так что, пожалуй, тут я был застрахован от всех неожиданностей, даже если бы Господь Бог соизволил перенести Седьмой день на вторник или четверг. Однако — убей меня Бог! — я никак не мог припомнить, чтобы я был рабом в земле Египетской и чтобы Господь выводил меня оттуда «рукою крепкою и мышцою высокою», хотя с памятью у меня всё в порядке, а в анкетах я всегда писал, что из «заграницы» был только на Украине.

Отца своего и мать свою я пожалуй что и почитал бы, да вот незадача: отца своего я никогда в глаза не видывал, а мать моя была до того сволочным созданием, что лучше бы её я не видывал тоже. Так что, по всей видимости, тут мне предстояло испытать на себе всю тяжесть Закона, — зато вселяли надежду предельно краткие формулировки последующих пяти заповедей: ни убивать, ни прелюбодействовать, ни красть — если не считать булочек в школьной столовой и книг в студенческой библиотеке (но книги — это святое), — ни лжесвидетельствовать мне не приходилось, как и не желал я ничего из того, что есть у ближнего моего.

В результате я пришёл к выводу, что основное обвинение в моём деле будет строиться на пятой статье, пять же других, в нарушении которых я, быть может, и повинен, грозят мне только в том случае, если мне попадётся чересчур настырный прокурор и слишком дотошный судья. Успокоенный своими юридическими выкладками, я впервые уснул по-настоящему мертвецким сном.

Наутро у дверей моей камеры уже толпились репортёры, среди которых были как рогатые, так и пернатые создания. Прежде, чем секьюрити смогли разогнать их или оттащить меня, я успел толкнуть перед представителями «второй древнейшей» небольшую, но пламенную речугу. Она начиналась рассказом о моём великолепном самочувствии и настроении, продолжалась в духе синтеза буддийской Ваджраяны с гностической ветвью раннего христианства и заканчивалась приглашением на слушанье моего дела, которое должно было проходить с седьмого по сороковой день, — да помянут мою душу на грешной Земле!.. Напоследок, когда дюжие ангелы с крылышками за спиной и на петлицах оттеснили журналистскую братию, я успел выкрикнуть что-то в стиле «нет войне!» и «мир-дружба-жевачка!» и зашагал в столовую, куда влекли меня мои бдительные стражи.

Скучно и незаметно промелькнула неделя ожидания, и начался долгий процесс, посвящённый моей персоне. Первым выступал Верховный, заявивший, что, по многочисленным просьбам обитателей Обеих Контор, процесс будет транслироваться на весь Тот Свет, однако предупредивший, чтобы я не особо обнадёживался по поводу возможного оправдательного приговора. Мэтр И. Христос выразил сожаление о том, что я отказался от его услуг, и, демонстративно умыв руки, как это было на его собственном процессе, заверил, что избежать Ада мне вряд ли удастся. Наиболее приветливой была речь прокурора (он же — председатель комиссии по исполнению наказаний г-н Люцифер): он заявил, что после Суда ждёт меня с распростёртыми объятьями у себя. В общем, на мой счёт Особая Троица была столь единодушна, что, будь она столь же единодушна и в других вопросах, во всех судах — земных и небесных — отпала бы всякая необходимость.

Предполагалось, что судебное разбирательство будет проходить в виде традиционного взвешивания на огромных весах моих грехов и добродетелей, изображённых в виде чёрных и белых шариков разных размеров. Главным свидетелем обвинения был расположившийся слева от меня маленький бес-искуситель из фирмы «Рога и Копыта», а главным свидетелем защиты — сидящий справа ангел-хранитель из компании «Ни пуха, ни пера!». Оба, положа руку на одну и ту же Библию (для чего рогатый сперва перевернул её вверх ногами), дали клятву говорить правду, только правду и ничего кроме правды, и показания двух свидетелей, принадлежащих к разным конторам, снова оказались поразительно единодушными. Оба в один голос утверждали, что я не прислушивался к советам ни того, ни другого, и если какие-то мои поступки были им на руку, то это чистая случайность.

Добавило перцу и моё выступление. Я совершенно не задумывался о словах и самозабвенно говорил всё, что приходило мне в голову; невообразимо сплелись в моей речи Четыре Благородные Истины старика Шакьямуни и Символы Веры великого авантюриста Смита, ницшеанская концепция Сверхчеловека и гностическая космогония, пофигистично-пацифистская хипповщина и бакунинская анархичность. В блистательном финале, освещённый фотовспышками газетчиков и прожекторами телевизионщиков, я выразил надежду на то, что Армагеддон станет полем мирных переговоров между Верхом и Низом, что адских кочегаров вскорости поувольняют без выходного пособия, а ангелы Поднебесья вместо псалмов возьмутся за рок-н-ролл.

Когда я кончил, ползала прослезились, остальные зловеще скалились в мой адрес (и среди первых, и среди вторых были и крылатые, и рогатые), но — что меня порадовало — всех задело за живое; подумать только, даже я в тот момент верил во всю ту чепуху, что им наплёл!.. Кто-то зааплодировал, но на него шикнули, и он смолк. Потом наступила тишина, и Особая Троица удалилась на совещание…

 

*

 

Суд оказался нудным, но не таким уж и страшным. Всевышний Судья принял во внимание противоречивую личность подсудимого (то бишь, меня), наплевательское отношение к Суду, нежелание принять Христа своим Защитником и спастись через это и отсутствие благодарной любви к своему Создателю, замещённой порочной страстью к Жизни. Учёл он и внезапно изменившееся мнение председателя комиссии по исполнению наказаний г-на Люцифера, заявившего в заключительной речи, что столь непредсказуемые элементы, как я, могут подорвать дисциплину среди его подопечных, и мою явную неспособность к райским славословиям. Кроме того, журналистская братия, очарованная моим бунтарством, настаивала на амнистии, тогда как местная комиссия по гуманизму предлагала навеки определить меня в «озеро серное и огненное». В результате перед Судьёй встала непростая дилемма: в Рай — не за что, в Ад — опасно, — но он, к своей чести, блестяще справился с возложенной на него задачей.

Суд приговорил меня к расстрелу, — и я вернулся на Землю!